— Это оскорбление! Плевок в лицо! Пластиковая навозная куча! Пощечина искусству и пинок в зад человечеству! Оскорбление! Оскорбление!
— А почему это такое уж оскорбление, доктор Рескинзон? — спрашивает фидорепортер. — Потому что высмеивает христианскую веру, и панаморитскую тоже? Но мне так не кажется. Мне кажется, Виннеган пытается показать, что люди извратили христианство, а может быть, и все религии, все идеалы, в угоду собственной алчности и тяге к самоуничтожению, что человек по своей сути — убийца и извратитель. По крайней мере у меня это вызывает такие мысли, хотя, конечно, я не специалист, и...
— Предоставьте анализ критикам, молодой человек! — отрезает Рескинзон. — У вас есть две кандидатские степени — по психиатрии и по искусству? У вас есть правительственная лицензия критика? Виннеган лишен какого бы то ни было таланта, не говоря уж о гении, о котором разглагольствуют разные болваны, мороча голову сами себе. Это позорище Беверли-Хиллз демонстрирует нам здесь свой хлам — попросту какую-то мешанину, привлекающую внимание исключительно новой техникой живописи, которую мог бы изобрести любой электронщик. Меня приводит в ярость, что с помощью обыкновенного трюка, самого тривиального новшества можно одурачить не только определенную часть публики, но и высокообразованных, уполномоченных федеральным правительством критиков, например присутствующего здесь доктора Лускуса. Впрочем, всегда есть ученые ослы, которые издают такое громогласное, напыщенное и невразумительное ржание, что...
— А правда ли, — спрашивает фидорепортер, — что многих художников, которых мы сегодня называем великими, Ван Гога например, критики того времени отвергали или не замечали? И...
Фидорепортер, прекрасно умеющий подзадоривать людей, чтобы доставить удовольствие зрителям, делает паузу. Рескинзон весь раздувается, его голова становится похожа на аневризму, которая вот-вот лопнет.
— Я вам не какой-нибудь невежда! — вопит он. — Не моя вина, что в прошлом тоже были такие же Лускусы! Я знаю, о чем говорю! Виннеган — всего лишь микрометеорит на небосводе Искусства, который в подметки не годится великим светилам живописи. Его репутация раздута известной кликой, чтобы наслаждаться отраженными лучами его славы, — это гиены, которые кусают руку того, кто их кормит, словно бешеные собаки...
— Вам не кажется, что у вас несколько путаные метафоры? — спрашивает фидорепортер.
Лускус нежно берет Чиба за руку и отводит его в сторону, подальше от камеры.
— Чиб, дорогой мой, — воркующим голосом начинает он, — пора объясниться. Ты знаешь, как я тебя люблю, и не только как художника. Ты не можешь больше противостоять волнам глубокой взаимной симпатии, которые омывают нас обоих. Боже, если бы ты знал, как я мечтал о тебе, о моем восхитительном богоподобном Чибе...
— Если вы думаете, что я скажу «да» только потому, что в вашей воле создать или уничтожить мою репутацию, дать или не дать мне грант, то вы ошибаетесь, — говорит Чиб, вырывая руку.
Единственный глаз Лускуса сверлит его свирепым взглядом.
— Неужели я тебе противен? Ведь не из моральных же соображений...
— Дело в принципе, — отвечает Чиб. — Даже если бы я был в вас влюблен, чего на самом деле нет, я бы вам не отдался. Я хочу, чтобы меня ценили по моим делам, и только по ним. А если подумать, то мне наплевать, ценят меня или нет. Я не желаю выслушивать ни похвалы, ни ругань, ни от вас, ни от кого угодно. Смотрите, шакалы, на мои картины и обсуждайте их друг с другом. Только не надейтесь, что я соглашусь с вашими убогими мнениями.
ХОРОШИЙ КРИТИК — ЭТО МЕРТВЫЙ КРИТИК
Омар Руник сошел со своей эстрады и уже стоит перед картинами Чиба. Положив руку на обнаженную левую половину груди, где вытатуирован портрет Германа Мелвилла (почетное место на другой половине занимает Гомер), он принимается что-то громко выкрикивать. Его черные глаза похожи на дверцы топки, выбитые взрывом. Как случалось и раньше, при виде картин Чиба его охватывает вдохновение.
Зовите меня Ахав, а не Измаил, —
Это я загарпунил Левиафана.
Я, рожденный от человека вольный осленок.
Внимайте мне! Я все уже видел!
Душа моя — словно вино в заткнутом наглухо мехе.
Я как море с дверями, но двери никак не открыть.
Берегитесь! Мех вот-вот лопнет, и двери рассыплются в щепки.
«Ты Нимврод», — говорю я другу своему Чибу.
И вот настал час, когда Бог возвещает:
«Если так он способен начать,
То не будет предела мощи его.
Протрубив в свои громогласные трубы
Под стеной, ограждающей Небеса,
Он потребует в жены Луну, а в заложницы Деву
И еще свою долю в доходах
Вавилонской Великой Блудницы».
— Остановите этого сукина сына! — кричит распорядитель Фестиваля. — Он устроит здесь мятеж, как в прошлом году!
Полицейские подтягиваются ближе. Чиб наблюдает за Лускусом, который беседует с фидорепортером. Ему не слышно, что говорит Лускус, но он уверен, что это не комплименты в его адрес.
Мелвилл писал обо мне до того, как я появился на свет.
Я тот, кто хочет познать и осмыслить весь мир,
Но познать его так, как понравится мне самому.
Я Ахав, тот, кто силой своей сокрушит
Все преграды, что ставят Время, Пространство и Смерть,
И швырнет свой сияющий огненный факел Мирозданию в самое чрево,