Но этот город — и те, что появятся рядом с ним, — означал безвозвратный разрыв с прошлым, а разрыв всегда оказывается болезненным.
Кто-то позади него кашлянул, и он обернулся. Сенатор Кингбрук стоял, приложив руку к груди. Он собирался произнести речь.
Президент взглянул на часы и мотнул головой. Кингбрук улыбнулся так, словно эта улыбка причинила ему боль, и опустил руку.
— Мой ответ — да, мистер президент. Я с вами до конца. Процедура импичмента будет, конечно, прекращена. Но...
— Я не хотел бы быть невежливым, — сказал президент, — но лучше оставьте свои оправдания для ваших избирателей.
— Я говорю — да, — сказал Бокамп. — Только...
— Никаких «если», «и» или «но».
— Нет. Только...
— А вы, губернатор Корриган? — спросил президент.
— Мы все поддержим вас — по мотивам, которые лучше не оценивать... с точки зрения идеалов. Но разве кто-нибудь когда-нибудь это делает? Я говорю — да. Но...
— Прошу вас, без речей. — Президент слегка улыбнулся. — Речи буду произносить я. Ваши мотивы на самом деле не имеют значения, если ваши решения служат на благо американского народа. А так оно и есть. И на благо всего мира тоже, потому что другие народы последуют нашему примеру. Как я уже говорил, это будет означать конец капитализма, но это будет означать и конец социализма и коммунизма.
Он снова взглянул на часы:
— Благодарю вас, джентльмены.
Все трое вышли, хотя видно было, что им хотелось сказать что-то еще. Через несколько секунд появится следующая группа.
Хотя президент и знал заранее, что все равно одержит верх, он вдруг почувствовал огромную усталость. Впереди лежали годы борьбы, кризисов, страданий, успехов и неудач. Но человечество по крайней мере уже не будет плыть по течению, погружаясь в анархию. Человек начнет сознательно формировать — реформировать — свое общество, переворачивая вверх ногами древнюю, безнадежно устаревшую экономику, когда-то вполне приемлемую, но теперь уже негодную. Он начнет сносить старые города и возвращать природу в более или менее девственное состояние, залечивая страшные раны, нанесенные ей в прошлом неразумными эгоистичными людьми, очищая воздух, отравленные реки и озера, выращивая новые леса, позволяя диким животным плодиться и размножаться на возвращенной им земле. Человек, алчный ребенок-дикарь, опустошил планету, истребил ее обитателей, загадил свое собственное гнездо.
Президент вдруг понял, что охвативший его гнев порожден желанием заглушить какое-то другое чувство. У него было такое ощущение, словно он изменил некоему идеалу. Он не мог бы сказать, в чем заключалась эта измена, потому что знал: так надо, избранный им путь — единственный. Но и он, и Кингбрук, и Корриган, и Бокамп — все почувствовали то же самое. Он прочел это на их лицах, словно какая-то эктоплазма пробилась наружу из глубин их сознания.
Нужно быть реалистом. Если хочешь что-то получить, отдай что-то другое. Жизнь — вся Вселенная — это приход и расход, вход и выход, энергия, затрачиваемая на то, чтобы обуздать энергию.
Короче говоря, политика. Компромисс.
Дверь скользнула в нишу в стене, и один за другим вошли пять человек. Президент оглядел каждого из них, словно взвешивая его на весах, предвидя его доводы и заранее представляя себе наживку, на которую тот клюнет, даже если разглядит крючок.
— Джентльмены, — сказал он, — садитесь, если хотите.
Он взглянул на часы и начал говорить.
Riders of the Purple Wage
Copyright © 1968 by Philip Jose Farmer
Если бы Жюль Верн в самом деле мог заглянуть в будущее — скажем, в 1966-й, — он бы наложил в штаны. А уж в 2166-й — ого-го!
Из неопубликованной рукописи Деда Виннегана «Как я поимел Дядю Сэма, а также другие конфиденциальные семяизвержения»
КУКАРЕКУ НАОБОРОТ
Два великана — Без и Под — перемалывают его на муку для жертвенных хлебов.
Сквозь сонное вино всплывают вверх преломленные частицы. В бездонной пропасти кошмара гигантские ступни давят из виноградных гроздьев кровь причащения. А он, рыбачок-простачок, закидывает сеть в собственную душу — тесный садок левиафана.
Он стонет, наполовину просыпается, ворочается с бока на бок, весь в море темного пота, и снова стонет. Там, в глубине, Без и Под, налегая изо всех сил, вращают каменные жернова мельницы, бормоча про себя: «Кара-барас! » Глаза их горят оранжево-красным кошачьим огнем, зубы тускло белеют во тьме, словно цифры какой-то мрачной арифметики. Без и Под и сами рыбачки-простачки — не покладая рук замешивают кашу, безбожно путая метафоры.
Из петушиного яйца в навозной куче вздымается василиск и издает крик, первый из трех. Жаркой кровью рассвета набухает ствол восстающей плоти.
Он тянется вверх, вверх, перегибается под собственной тяжестью и поникает хрупкой соломинкой, плакучей ивой, пока ещё не пролившей ни слезинки. Одноглазая красная головка выглядывает наружу через край кровати, лежа на ней отсутствующим подбородком, но тело все наливается, набухает, и головка соскальзывает вниз. Поглядывая по сторонам единственным глазком и принюхиваясь, она скользит по полу к двери, которую по недосмотру оставили открытой нерадивые часовые.
Громкое ржание посреди комнаты заставляет ее обернуться. Это ржет трехногая ослица — валаамов мольберт. На нем — «полотно», неглубокий овальный противень, заполненный специальным радиационно-обработанным пластиком. Высота полотна — два метра, глубина — сорок четыре сантиметра. В толще пластика — изображение, которое нужно закончить к завтрашнему дню.